Игорь Смолянинов.

назад

ТРИ ВСТРЕЧИ
 

(Из архивов писателя)

 

I.

Это было в Киеве осенью 1939 года.
     В общественной столовой, куда я обыкновенно заходил после работы, как всегда было переполнено. Когда я, наконец, поужинал и вышел на улицу, уже совсем стемнело. Голые мокрые деревья поблёскивали, словно покрытые тёмным лаком, отражая слабый свет фонарей. Прохожих почти не было, все спешили укрыться от дождя. Я поднял воротник своего пальто и быстро зашагал, старательно обходя лужи в глубоких выбоинах. Вдруг рядом со мною, словно из-под земли, бесшумно выросла человеческая фигура в кожаном пальто, с поднятым воротником и низко надвинутой на глаза кепкой. В следующее мгновение незнакомец заговорил, обращаясь ко мне:
     - Долгонько вы, однако, объедались! Почти полтора часа я уже здесь поджидаю вас, как влюблённый!
     Я был поражён неожиданным обращением незнакомца, его тоном и голосом. Голос этот был необыкновенный - в нём, кроме насмешки, звенел металл, какая-то властная, гипнотизирующая сила. Я невольно приостановился, не находя, что ответить и напряжённо вспоминая, видел ли я этого человека когда-либо раньше. Но полузакрытое тенью козырька лицо казалось совершенно незнакомым. Меня вдруг охватило какое-то непонятное волнение.
     - Ваше счастье, - продолжал незнакомец, не дожидаясь моего ответа, - что я терпелив и умею ждать.
     Я, наконец, пришёл в себя...
     - Послушайте, - сказал я, стараясь казаться совершенно спокойным, - вы, очевидно обознались. Я вас не знаю.
     Незнакомец хмыкнул иронически.
     - Я не могу позволить себе такой роскоши, обознаться. Вы меня не знаете, но я знаю вас...
     Мне стало жутко. Молнией сверкнула мысль: - «Сексот!» Я ускорил шаги, но незнакомец
взял меня за руку и почти силой остановил.
     - Вот что, дорогой, - проговорил он, понизив голос и оглядываясь по сторонам, - во-первых, давайте говорить тише: шуметь вечером на улице и обратить на себя внимание ни мне, ни вам не полезно; а во-вторых я не для того ожидал вас под дождём битый час, чтобы изображать из себя таинственного дядю. Я не грабитель и не сексот, как вы, возможно, предполагаете. Дело, ради которого я сейчас здесь, очень важное. И не столько для меня, сколько для вас. Поэтому, давайте зайдём в этот уютный скверик, подальше от людских ушей и глаз. Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь из моих уважаемых знакомых увидел меня здесь, в вашем обществе...
     Он взял меня за руку и повёл. Я невольно повиновался. Мы вошли в пустой мокрый сквер.
     Всё так же назойливо продолжал моросить дождь. Где-то невдалеке пробили часы. Я машинально сосчитал: было восемь. Какое-то отвратительное тревожное чувство, словно липкой паутиной, окутывало всё моё существо, сковывая волю, путая мысли. «Что за чертовщина? - пытался я рассуждать, - зачем я иду с этим незнакомым человеком? Зачем слушаю всю эту болтовню? Ведь, возможно, это - только лишь провокация хитроумного энкаведиста!» Это был голос рассудка. Но, одновременно, какой-то другой, внутренний голос говорил: - «Иди с ним. Слушай его. Это - твоя судьба...» И я молча, покорно шёл. В дальнем углу сквера мы остановились под навесом маленького закрытого ларька с надписью «Воды».
     - Ну, вот, здесь, на лоне природы мы и побеседуем, - сказал незнакомец, внимательно осматриваясь вокруг, и стал так, чтобы ему была видна вся остальная часть сквера.- Осторожность - залог здоровья. Будете неосторожны - попадёте в советское Заполярье. А для здоровья, это не совсем хорошо...
     В его голосе звучала злая ирония. Затем он снял кепку и стал стряхивать с неё капли дождя. Я, наконец, довольно ясно увидел его лицо. Мужественное, словно высеченное из камня. Высокий лоб, большой, резко очерченный рот и быстрые, тёмные глаза. Лицо это показалось мне необыкновенно благородным. «Может ли такое лицо быть у подлого энкаведиста?» - промелькнуло в моей голове. И, повинуясь какому-то внутреннему импульсу, я тихо спросил:
     - Кто вы такой?
     Он быстро взглянул мне в глаза.
     - Я? Пока что свободный гражданин Советского Союза... Но, шутки в сторону: у нас нет времени, и здесь шутить небезопасно... - голос его изменился, стал полнее и глубже. - Я знал вашего отца. Я вам - друг. Если же я скажу, что называюсь Иван Иванович Иванов, вам от этого легче не станет, и это не важно. Важно вот что... - он быстро оглянулся вокруг и, придвинув-шись ближе, продолжал: - вам необходимо немедленно уехать из Киева! Как можно дальше! Немедленно, значит - не завтра или послезавтра, а сейчас, сегодня вечером. Вас могут в любую минуту арестовать. Это мне стало известно несколько часов тому назад. Это - совершенно точно и верно. Так же верно, как то, что сейчас ночь.
     В этот раз инстинкт самосохранения заставил работать мои мозги быстрее: «Нет, так легко на эту провокацию я не поймаюсь!»
     - Послушайте, - возмутился я, - я честный советский гражданин и никуда не собираюсь удирать! Преступлений я никаких не совершал и арестовывать меня не за что! А вы, наверное, пьяны. Или хотите меня спровоцировать. Но это вам не удастся. Это всё. Прощайте...
     Я резко повернулся, собираясь быстро удалиться, но в это же мгновение незнакомец схватил меня за руку так, что я чуть не вскрикнул от боли.
     - Постойте, честный советский гражданин!
     Это прозвучало, как свист кнута. Он притянул меня совсем близко к себе и я увидел, что его глаза стали страшными - они блестели, как два отточенных лезвия...
     - Да, кое-чему научила вас советская власть: - «Не верь никому - ни другу, ни жене, ни брату!» Правильно. Не верь! А то сразу попадёшь к белым медведям!
     Незнакомец с силой выдохнул воздух и, переходя на «ты», продолжал:
     - Но мне ты поверишь. Я тебя заставлю поверить.
     Я попробовал высвободить свою руку, но железные тиски его ладоней сжались сильнее.
     - Подожди! Не делай глупостей!
     Он внимательно посмотрел во все стороны. Но сквер был по-прежнему пуст. Где-то в соседней улице прогромыхал трамвай.
     - Слушай же, - заговорил незнакомец снова, понизив голос, - пойми, наконец, что я не сексот, не провокатор. Сексот не стал бы тебя ждать больше часа у столовой, а потом водиться с тобой под дождём в каком-то грязном сквере. Пойми, что я рискую собственной шкурой, околачиваясь здесь с тобой. Поверь мне, что я тебе друг и хочу тебя спасти...
     Голова моя шла кругом, в ней был полнейший хаос. Сомнения и страх туманили мозг. С трудом связывая фразы и запинаясь я, наконец, проговорил:
     - Послушайте, но как вы можете знать..? Я ведь не могу поверить первому встречному...
     - Постой, - оборвал он меня нетерпеливо, - это напрасная трата дорогого времени. Для тебя это всё равно не убедительно... Ну, так слушай же...
     Незнакомец заговорил быстро, голос его стал сухим и жёстким.
     - Родился ты и вырос в Харькове. Учился в педагогическом институте. В 1937 г. твой отец, профессор истории, Михаил Антонович Лозовский был арестован и выслан на Дальний Север. Два месяца спустя арестовали твою мать и имущество ваше было конфисковано. Ты в это время скрывался у тётки в Белгороде.
     Я слушал и чувствовал, как подо мной подкашиваются ноги.
     - Затем, - продолжал он, - в 1938 г. ты приехал с фальшивым паспортом в Киев. Дав ложные показания в опросных анкетах, ты поступил на работу в типографию газеты «Коммунист» в качестве дежурного электромонтёра. Прошлой ночью на твоём дежурстве сгорел электромотор на одной из ротаторных машин и она вышла из строя. Плановый тираж сегодняшней газеты с особо важным постановлением ЦК ВКП был сорван...
     Он снова быстро оглянулся по сторонам и глаза его сверкнули, как ножи.
     - Коротко: - продолжал он, - ты не Иван Бондарчук, как значится в твоём фальшивом паспорте, а Игорь Михайлович Лозовский - сын врагов народа, вредитель и классовый враг! Это всё. Ну, теперь поверишь, наконец?
     Я был ошеломлён:
     - Но, мотор, ведь, сгорел...
     Незнакомец не дал мне докончить:
     - Знаю. Не по твоей вине. Мне это объяснять незачем. Отвечать, ведь, надо кому-то за случившееся... Вот ты и есть этот козёл отпущения! Но не будь даже этого мотора, всё равно не сегодня-завтра тебя бы сцапали: НКВД каким-то образом прощупало тебя.
     Уничтоженный, раздавленный я только качал головой, как автомат. Сомнений больше не было. Всё, что он сказал, была истина. Тело моё налилось какой-то свинцовой тяжестью, ноги подкашивались. Всё моё существо было переполнено смертельным ужасом загнанного зверя.
     - Что же делать? Что делать? - пробормотал я в отчаянии.
     Он положил мне на плечо свою тяжёлую руку.
     - Первым долгом - не раскисать! Если хочешь жить, значит, нужно грызться за жизнь. Нужно быть твёрдым и решительным, а не то - сразу пропадёшь.
     В эту минуту я скорее почувствовал, чем понял, что моё спасение, это - он, страшный незнакомец. Но кто он? Почему он так беспокоится обо мне? Откуда он меня знает?
     - Кто вы такой? Скажите же, наконец, кто вы!
     От волнения я, очевидно, заговорил слишком громко. Он до боли сжал мою руку.
     - Тише, ради Бога! Мальчишка!
     Он оглянулся по сторонам и, удостоверившись, что поблизости никого нет, быстро заговорил:
     - Я - бывший ученик твоего отца. Он учил меня не только истории, но и многому другому, чему ни в одной советской школе не учат... Благодаря ему я не сдох от голода в 1933 г. и окончил потом Строительный ВУЗ. Я у него в неоплатном долгу, но об этом сейчас рассказывать некогда. Даст Бог, когда-нибудь ещё встретимся, и тогда узнаешь всё. А теперь - к делу: слушай...
     Он вынул из кармана какой-то небольшой пакетик и протянул его мне.
     - Вот. Здесь - 280 рублей. Больше у меня сейчас нет. Это - немного, но на первое время хватит.
     Я всё ещё слабо соображал, пытался протестовать и отказываться. Но он шикнул на меня, как на непослушного ребёнка:
     - Молчи! Сейчас не время ломаться! Слушай лучше, что тебе говорят... - он ловко расстегнул моё пальто и всунул пакет во внутренний карман пиджака. - Деньги прячь подальше! А то карманники тебя живо выпотрошат.
     Вдруг где-то совсем близко завизжали тормоза. Я вздрогнул, как ужаленный. На противоположной стороне улицы, прилегающей к скверу, остановился автомобиль...
     - Ч-ч-ч-ёрт! - прошипел незнакомец и быстро толкнул меня за угол ларька.
     Но в следующее мгновение хлопнула дверца и вылезший из машины человек скрылся в одном из ближайших парадных. Мотор заревел и автомобиль покатил дальше. Тогда незнакомец взглянул на часы и стал торопливо говорить:
     - Слушай: сейчас уже 8.40. В 10.05 с главного вокзала отходит скорый поезд Киев-Воронеж. Сразу найди носильщика. Дашь ему червонец и он достанет тебе билет до Воронежа. Иначе билета не получишь и на завтра. В Воронеже будет пересадка. Таким же образом бери билет на скорый поезд Воронеж-Пенза-Казань-Ижевск... - он оглянулся вокруг и снизил голос почти до шёпота: - в Ижевске у меня есть двоюродный брат, зовут его - Сергей. Вот его адрес... - и он назвал улицу и номер дома.
     Я машинально вытащил свой блокнот.
     - Что? Записывать? Э-э-э нет, брат! Это забудь! Никаких записей! И впредь заруби себе на носу: твоя записная книжка - вот здесь... - и он легонько ткнул меня пальцем в лоб. - Ничего никогда не записывай, особенно адресов и фамилий. Нельзя подвергать других напрасному риску. Понял?
     - Понял, - ответил я тихо, чувствуя, как во мне пробуждается глубокое, граничащее с мистическим страхом, уважение к этому человеку.
     Он снова внимательно осмотрелся вокруг и почти шёпотом продолжал:
     - Он, конечно, будет подробно расспрашивать, откуда ты и кто. Говори всё, как есть. Он тоже знал твоего отца. Если будет сомневаться, скажи, что Феропонт Допотопный послал тебя к нему. Это - моё детское прозвище, и этого будет для него достаточно. Всё запомнил?
     Я мысленно повторил адрес...
     - Всё.
     - Так. Теперь ещё: паспорт твой необходимо как можно скорее переменить. Брат тебе это устроит, он специалист по этой части.
     Незнакомец секунду помолчал. Вынул пачку папирос. Но со вздохом сунул её сейчас же в карман.
     - Ну, вот, это - всё. Теперь садись на трамвай и дуй на вокзал!
     Я встрепенулся, словно пробуждаясь от сна:
     - Я ведь ещё должен забежать домой за вещами...
     - Ты что, спиной думаешь?! - возмутился он. - Что тебе дороже - пара просиженных брюк и парусиновые туфли, или собственная шкура?! Ведь синеголовые шакалы, возможно, уже поджидают тебя там, в твоей конуре!
     Я невольно вздрогнул, представив себе свою комнату перевёрнутой вверх дном. Жуткая, незабываемая картина обыска и разгрома нашей квартиры встала перед моими глазами. Незнакомец положил мне на плечо руку и голос его зазвучал как-то особенно по-отцовски тепло:
     - Вот что, брат, скажу тебе на прощанье: знай, что таких, как я - «друзей советской власти»: - на Руси много. Их только надо уметь находить. Но, помни: будь осторожен; легко ни с кем не сходись; как можно меньше откровенничай, тем более - при выпивке.
     - Я не пью совсем, - прошептал я.
     - Это хорошо.
     Он помолчал, как бы перебирая в памяти, всё ли сказано, даны ли все наставления. Затем протянул мне руку:
     - Ну, дружище, Игорь Михайлович, теперь давай простимся. Пора!
     Почти что с чувством благоговения я схватил его протянутую руку и, запинаясь от волнения, пытался его благодарить:
     - Спасибо вам, от всего сердца спасибо! Никогда не забуду того, что вы сделали для меня! Никогда...
     Горло мне сдавило. Непрошеные слёзы потекли по щекам. Незнакомец похлопал меня по плечу...
     - Ладно, ладно, знаю: не забудешь. Такое не забывается, если бы даже и хотел. Когда-нибудь встретимся, пол-литра поставишь. А меня благодарить не надо. Благодари отца своего. И Бога. Ну, а теперь - пошёл на вокзал!
     Он крепко пожал мне руку:
     - До свидания. Даст Бог, ещё увидимся. Вдруг он спохватился: - Да, ещё чуть было не забыл... Это очень важно для тебя: ни с кем никакой переписки! Ни в коем случае! Понял?
     - Понял.
     - Ну, счастливо! Торопись!
     - До свидания. Сердечное спасибо... - проговорил я тихо, с какой-то боязливой неохотой отпуская его руку; такое чувство, наверное, испытывает слепой посреди шумной улицы, потеряв руку своего поводыря.
     Так же бесшумно, как и появился, незнакомец исчез, растаяв в дождливой темноте...

 

II.

 

Незабываемое 22 июня 1941 года. У громкоговорителей толпы народа. Все теснятся поближе. Напряжённо вслушиваются. Волнение, словно предгрозовая духота, чувствуется в воздухе. Из репродуктора доносится сиплый надтреснутый голос: «Дорогые братя и сестры! Коварный враг напал на нашу Родыну...» Голос «гениального вождя», который за десятки лет не мог научиться говорить по-русски.
     Немцы перешли западную границу Советского Союза. Война... Я с трудом выбираюсь из густой толпы. На многих, знакомых мне, лицах заметна едва скрываемая радость. Так вот они какие, ижевские оружейники! Два года тому назад судьба забросила меня к ним. Два года прожил я с ними. И вот, только теперь, по этим искрящимся надеждой глазам, я узнал их полностью. Неужели и у меня такие же предательски-весёлые глаза? В толпе промелькнуло растерянное, бледное лицо парторга нашего цеха. Каким нахально-самоуверенным оно было ещё вчера. Да, товарищи партийцы, это вам не Халхингол, не Финляндия и не Польша. В этот раз придётся вам круто. Потом всё замелькало, закружилось, как в кинематографе: ижевский военкомат, формировочный пункт, короткая элементарная строевая подготовка и фронт.
     Фронта, собственно говоря, не было. Была беспрерывно-движущаяся вперёд немецкая армия и в панике бегущие или сдающиеся в плен советские войска. К счастью, мне недолго пришлось защищать советскую власть. В октябре 1941 года под Харьковом я попал в плен. Тут я, наконец, расстался с последним советским фальшивым документом: военный билет рядового красноармейца на имя Григория Круглова был отобран немцами. И вот, после четырёх лет скитаний, я снова в родном Харькове - на этот раз в качестве военнопленного.
     Недалеко от Холодной горы, прямо под открытым небом в поле, несколько рядов колючей проволоки на высоких столбах образовывали громадный четырёхугольник. В этом загороде находились, набитые как сельди в бочке, 12 тысяч бывших советских солдат и офицеров. В их числе и я. По углам и с боков с вышек смотрели на это человеческое месиво немецкие солдаты, вооружённые пулемётами и сильными рефлекторами.
     Был четвёртый день моего пребывания в плену, четвёртый день без крошки пищи. Шёл сильный холодный дождь. Изнеможённые, промокшие люди тесно жались друг к другу, сидя и лёжа на холодной, мокрой земле. Все более возвышенные места - холмики и пригорки - были до отказа заполнены людьми. Там было суше. Вокруг этих живых островов стояли глубокие лужи воды. Люди оправлялись в эти лужи и из них же пили. На пятый день пригнали ещё около пятисот пленных и, вслед за ними, к лагерю подкатило несколько немецких походных кухонь. Мгновенно ожила серая людская масса: давя и опрокидывая друг друга, озверевшие от голода люди бросились к котлам, в которых был источник существования - пища...
     И вдруг заработали немецкие приклады и дубинки. Били с размаха, по чем попало. Били, как скотину. С вышек дали в воздух пару пулемётных очередей. Людская волна остановилась и отхлынула. Порядок был установлен. Стали пропускать к котлам. Распаренный овёс и полусырую брюкву люди брали во что попало: в шапку, в полу шинели или просто в сложенные совком ладони. Котелков почти ни у кого не было. Получил и я свою порцию. Брюкву я съел, а овёс хотел было выбросить, но рядом сидевший парень быстро сгрёб его с моей шинели в свою и моментально съел.
     Большая часть людей еды не получила, но некоторое время спустя снова приехали походные кухни, и снова поднялась невообразимая толчея. И вот, среди этой дикой сутолоки, меня кто-то вдруг схватил сзади за плечи и резко повернул. На меня смотрело обросшее худое лицо с большими тёмно-карими глазами. Во мне что-то дрогнуло: эти глаза... я их где-то уже видел! Человек, пристально смотревший на меня, широко улыбнулся:
     - Что, изменник родины, не узнаёшь?
     Со звуком его голоса горячая волна радости залила моё озябшее тело. Его голос сказал мне всё. Второго такого голоса, вероятно, не существует. Я схватил его за руку и, как влюблённый юноша, залепетал:
     - Вы? Это вы? На самом деле? Здесь? Правда ли это?
     Он улыбнулся ещё шире:
     - Я, конечно, я, Игорь Михайлыч! Самый настоящий - я!
     В эти минуты куда-то исчезла, растаяла страшная действительность и всё заполнила радость встречи с этим почти неизвестным мне человеком...
     - Ты уже пожрал? - спросил он, снова возвращая меня к этой жуткой действительности.
     - Да, уже, - ответил я машинально, продолжая внимательно разглядывать его, словно желая убедиться, что это не привидение.
     Ну, вот и отлично. Я тоже. Пойдём на мой холмик. Там суше, и для тебя место найдётся.
     Несколько минут спустя мы сидели на клочке мокрой соломы, тесно прижавшись друг к другу. Дождь утих и немного потеплело. От людей подымался пар.
     - Так-то, Игорь Михайлыч... Отвоевались мы, слава Богу.
     - Послушайте, - начал было я, - я же ведь не знаю...
     Он не дал мне докончить.
     - Да, да, ты прав. Пора.
     Он наклонил голову и с нарочитой театральностью приложил руку к груди:
     - Разрешите представиться: бывший командир пехотного стрелкового батальона - капитан Николай Чеботарёв, ныне - изменник советской родины, военнопленный Александр Ремизов, ваш покорный слуга.
     Говоря это, он внимательно смотрел на меня и глаза его лукаво поблёскивали. Для меня это был очередной сюрприз.
     - Так вам, значит, тоже приходилось жить под чужой фамилией...
     - Да, как видишь, приходилось. И довольно долго я даже не имел понятия, что она чужая.
     Я не понял.
     - То есть, как это не имели понятия?
     - А так, очень просто. До 1935 года я нисколько не сомневался, что я - Николай Чеботарёв. А в 1935 году оказалось, что я - Александр Ремизов. Здорово, а? Такие чудеса, брат, только в Советском Союзе возможны.
     - Александр... - я остановился, вопросительно глядя на него.
     - Петрович, - подсказал он.
     - Александр Петрович, все эти два года я часто вспоминал тот дождливый вечер в Киевском сквере и думал о вас. Расскажите-ка, наконец, всё, если можно...
     Он рассмеялся.
     - Можно, Игорь Михайлыч. Теперь мы не в советском раю. Всё можно рассказывать. Да и времени у нас теперь, пожалуй, хватает... не так, как тогда в Киеве.Только не жди чего-то сверхестественного. История моя обыкновенная. Таких историй при большевиках было тысячи, возможно даже сотни тысяч.
     На башнях вокруг лагеря вспыхнули рефлекторы. Мы пересели так, чтобы их свет не бил нам прямо в лицо.
     - Ну, ладно, - продолжал он, - всё равно делать нечего. Слушай. Я не из бывших - не сын фабриканта, помещика или богатого купца. Отец мой был простым пехотинским фельдфебелем царской армии, и был беден, как церковная мышь. Нас у отца было трое. Старший брат - Андрей, затем сестра Ольга, и я. Мы жили бедно. Матери приходилось подрабатывать стиркой. Я этого всего не помню, конечно, даже матери не помню. Брат мне потом всё рассказал...
     Отец был хорошим солдатом. Был тяжело ранен в 1916 году и награждён Георгием 1-ой степени. Потом, как знаешь, немцы переправили в Россию Ленина и прочую дрянь. При помощи немецкого золота и хитрых всё-обещающих лозунгов этой сволочи удалось взбудоражить утомлённый войной народ, и в России вспыхнула революция. В 1919 году большевики расстреляли моего отца только за то, что он любил Россию, за то, что он не хотел изменить присяге и честно выполнял свой солдатский долг.
     Мать с Андреем и Ольгой должна была бежать из Харькова. Мне было тогда 3 года, и мать отдала меня на воспитание в семью слесаря Чеботарёва. Он был другом моего отца и был мне сам отцом до 1935 года, когда мой брат разыскал меня и рассказал мне всё. Мать с сестрой и братом уехала на Урал. Там она тяжело работала и растила детей. Растила до тех пор, пока её не съела чахотка. Сестра и брат остались на попечении советской власти, и она по-матерински о них позаботилась: их сразу же разлучили! Сестру послали в один детдом в Казани, а брата в другой - в Перми. Найти сестру потом так и не удалось: Она бежала из детдома, и по слухам - с транспортом беспризорных была выслана куда-то на Север. Там эти счастливые дети советской страны умирали, как мухи...
     За годы трудового детства брат научился многому - научился грызться за жизнь, и потому уцелел. Чеботарёвы любили меня и воспитывали, как родного. Так же любил их и я. Много хорошего вложил мне в мою детскую голову старый слесарь. Начитанный был старик, толковый. Много хороших книг прочли мы с ним - Толстого, Достоевского, Гоголя. Советскую власть он ненавидел, и не мог ей простить, что обманула она его, как и миллионы ему подобных. Учил меня старик всё видеть, всё слышать и на ус мотать. Учил жизненной смекалке и осторожности. Много волчьих ям и капканов миновал я благодаря ему, и за всё это я обязан ему до гроба. Вот, Игорь Михайлыч, и вся моя история. Таких должников у советской власти много. Очень много. И придёт день, когда все эти долги будут ей возвращены с процентами.
     Я молчал, подавленный этим бесхитростным повествованием о трагедии его семьи и чув-ствовал, как наряду с глубоким уважением к этому человеку во мне пробуждается другое сильное чувство - чувство братской любви.
     - Так-то, Игорь Михайлыч, - проговорил он уже другим голосом, словно проводя черту под оконченной главой повести, - а теперь ты, наверное, хотел бы узнать, как я учился у твоего отца и как тогда в Киеве узнал о твоём предстоявшем аресте? А может, это тебя не очень интересует? Тогда отложим на после...
     - Александр Петрович, вы ещё можете спрашивать! - сказал я с укором.
     Он тихонько засмеялся:
     - Ну, так что - рассказывать, что ли?
     - Ну, конечно!
     - Ладно уж, расскажу. Знай мою доброту...
     Пересев поудобнее, Ремизов начал рассказывать.
     - Ну, вот. Работал я в то время в Киеве прорабом на одном из строительств. Паршивое было время, сам знаешь. Ежов ещё свирепствовал. Однажды поздно вечером ко мне позвонили. Я открыл дверь и, признаюсь, сердце моё ущло в пятки: передо мной стоял человек в форме НКВД. На площадке лестницы было темно и я не мог разглядеть его. Он шёпотом спросил, один ли я дома. И когда узнал, что один, быстро вошёл, проталкивая меня внутрь. Минуту спустя, когда мы вошли в освещённую комнату, я чуть не вскрикнул от радости и удивления: передо мной, в форме капитана НКВД, стоял мой лучший друг Николай Багинский. Я уже несколько лет ничего не слыхал о нём и думал, что он тоже попал в мясорубку.
     Мы были друзьями с раннего детства, нас была тройка - он, я, и мой двоюродный брат Сергей, которого ты хорошо знаешь по Ижевску. Мы были студентами одного факультета и знали друг друга, как говорится, до дна. Часто сходились у одного из нас на дому. Особых политических «антимоний» мы не разводили, - читали Есенина, читали с болью, и нам ясно было, что его в петлю загнала не водка, а советская власть. Мы хорошо сознавали, что с этой властью нам тоже не ужиться и что рано или поздно каждому из нас придётся столкнуться с ней. Первому пришёл черёд Сергею...
     Однажды в нашем ВУЗе разыгрывалась очередная подлая комедия: по указке свыше травили одного из старейших профессоров города. И вот, когда в переполненном зале партийные ублюдки, захлёбываясь и стараясь перещеголять друг друга, обливали грязью бедного старика, Сергей попросил слова и выступил в защиту его. Когда он говорил, в зале была гробовая тишина. Его выступление было настолько смелым и неожиданным, что вся эта активистическая сволочь положительно растерялась. Возможно это и было причиной того, что его тогда не сцапали тут же, на месте. Потом, в коридоре, твой отец, проходя мимо нас, замедлил шаг и тихо проговорил: - «Сегодня вечером я вас жду у себя. Обязательно приходите!»
     Вечером мы были у вас: Сергей, Багинский и я. Помню, твой отец сказал тогда: «Трудно русскому человеку выносить всё это, но ради будущего России мы должны будем вытерпеть ещё больше...» Он снабдил Сергея деньгами и в ту же ночь, распрощавшись с нами, Сергей уехал в Ижевск. Мы с Багинским остались. С тех пор, Михайлыч, твой отец стал для нас не только лектором, но и, если можно так выразиться, наставником и вторым отцом. Каждая встреча, каждый разговор с ним - всё больше открывали нам глаза: словно грязная шелуха, осыпалась большевистская ложь, и из этой грязи вставала чистая великомученица Россия. Он научил нас познавать и любить её... - Ремизов остановился на мгновение.
     - Значит, вы часто бывали у нас? Почему же я вас совсем не помню? - спросил я, восполь-зовавшись паузой.
     Он улыбнулся:
     - Бывали, но не очень часто. Тебя я помню этаким вихрастым, тощеньким подростком. А то, что ты меня не помнишь - не удивительно. Тогда тебя больше занимали коньки и футбольный мяч, чем какие-то папины знакомые. Да и приходили мы чаще всего в такое время, когда ты уже беззаботно похрапывал.
     - Да, это верно, вы правы, - согласился я. - Ну, а что же было дальше?
     - Дальше было паршиво, - продолжал Ремизов, - наступил 33-й год и начался голод. Люди умирали, как мухи. Приходилось ставить крест на учёбе. Мы с Багинским решили было двинуться на Кавказ - там было сытнее, но твой отец, Михайлыч, разбил эти наши планы и уговорил нас не бросать учёбы. Он сказал, что не даст нам подохнуть от голода, лишь бы мы только окончили образование. Мы, конечно, отказывались. Тогда он нам сказал: «Я это делаю не для вас, а для народа. Вы должны учиться, чтобы служить будущей России. Это - ваш священный долг...» Да, Михайлыч, это ради нас он ходил в растоптанных старых ботинках и латаных брюках. Он отдавал нам половину своего заработка, чтобы мы могли учиться. Я знаю, что всё золото и всё серебро, что было у вас в доме, и даже свои именинные часы - он снёс в Торгсин. Только благодаря ему мы в те страшные годы смогли закончить высшее образование. Для нас, совсем чужих, он рисковал собственной жизнью и семьёй.
     Ремизов глубоко вздохнул и задумчиво покачал головой.
     - Да, необыкновенный был он человек, словно из другого мира. Таких людей теперь, пожалуй, только в книгах встретишь.
     Он замолчал, закрыл глаза, утонув на мгновение в далёком прошлом. Меня трясла лихорадка нетерпения:
     - Но почему же Багинский стал энкаведистом? Не он ли предал моего отца?
     Ремизов открыл глаза и секунду недоумевающе смотрел на меня.
     - Багинский? Твоего отца? Ты что, с ума спятил?! Понимаешь ли, что ты говоришь?! Ведь, только благодаря ему ты тогда уцелел: это он послал меня, чтобы тебя предупредить. Я, ведь, не имел ни малейшего понятия, где ты, что с тобой... А он знал всё - в обл. НКВД у него в руках были все нити. Много хороших людей он спас тогда. А твой отец, Михайлыч, сам себя предал: для советских условий он был слишком благородный и прямой человек. Он не мог лгать, подличать, кривить душой. Это его и погубило...
     - Хорошо, но я не понимаю, почему же Багинский всё-таки стал энкаведистом? - спросил я в полном недоумении.
     Ремизов пристально посмотрел на меня:
     - Видишь ли, простому смертному даже трудно поверить... Дело в том, что Багинский был исключительно энергичный и смелый человек. Он не мог бездеятельно смотреть, как распоясалась вся эта кремлёвская опричнина, как она зверски истребляет душу и мозг народа. Он выбрал самый эффективный и самый опасный путь борьбы: он проник в сердце врага, чтобы изнутри парализовать его действия. Помню, я ему тогда сказал: «Неужели ты не отдаёшь себе отчёта, что ты играешь со смертью, и что эта игра долго продолжаться не может?» «Знаю, - ответил он мне спокойно, - но я уже стал на этот путь, и возврата больше нет, если бы я даже и хотел этого: кто раз попал на службу НКВД, тот по собственному желанию никогда оттуда не уйдёт; я знаю, что мой конец не за горами, но дорого обойдётся советской власти моя служба - много смертельных врагов её я спас, и с этим сознанием мне легко будет пустить себе пулю в лоб... живым они меня не возьмут!»
     Ремизов задвигался, расправляя онемевшие суставы. Его рассказ настолько взволновал меня, что я забыл обо всём окружающем.
     - Что же с ним случилось? - спросил я поспешно.
     Ремизов пожал плечами:
     - Этого я и поныне не знаю. На условленную встречу он тогда не пришёл, и я в течение месяца приходил на разные условные места, где мы с ним встречались, пытался окольными путями узнать что-нибудь о нём, но всё безуспешно. Багинский исчез, словно в воду канул. Я думаю, что он погиб.
     Ремизов вздохнул и замолчал. Молчал и я, подавленный его рассказом. А вокруг нас, казалось, сама земля шевелится во тьме. Люди стонали, храпели, ругались, и в тяжёлом бредовом сне беспрерывно скребли изъеденное вшами тело. Ремизов встал, потягиваясь, и протянул мне руку:
     - Вставай, Михайлыч, разомнёмся малость. А потом примостимся поудобнее и попробуем заснуть.
     Но заснуть нам не пришлось. В эту же самую минуту раздались неподалёку громкие стоны, затем нечеловеческий вой, прерываемый истошной руганью и проклятиями, Мы с Ремизовым молча переглянулись и подошли туда, где уже столпилось порядочно людей. Там на земле, в грязи, судорожно дёргались и извивались, словно выброшенная на берег рыба, человеческие тела. Один из этих несчастных рвал землю скрюченными пальцами и страшным, надрывным голосом кричал:
     - Гады, проклятые гады! А я их ждал... Я их жда-а-а-а-л!..
     Страдания его, видимо, были невыносимыми. Мне стало страшно. Я взглянул на Ремизова. Он стоял, словно изваяние, и в свете рефлекторов глаза его блестели знакомым мне грозным блеском стальных лезвий.
     - Да... - проговорил он тихо, - после двухнедельного поста объесться пареным овсом, это значит - крышка. Им уже ничем не поможешь.
     Услыхав крики и возню, немцы на вышках всполошились: защёлкали затворы пулемётов, забегали во всех направлениях световые снопы рефлекторов. Но, узнав в чём дело, они моментально успокоились.
     Крики и стоны не утихали. Они доносились теперь со всех сторон. Я вдруг почувствовал в желудке глухую боль и тяжесть, словно там лежали пудовые камни. Мне стало невыносимо жутко и я, как ребёнок, ищущий защиты, прижался к Ремизову. Он легонько похлопал меня по плечу:
     - Ничего, Игорёк, держись. Пережили, ведь, мы советскую власть, и 33-й год. И это переживём. Дай только срок, я что-нибудь придумаю...
     Склонившись на его плечо, я задремал.
     На следующее утро, подгоняемые немецкими прикладами, люди стаскивали в кучу трупы товарищей. Издали эта куча казалась сугробом снега, так как все трупы были в одном нижнем белье и босые: всё остальное было снято с них ночью товарищами. Теперь эти шустрые счастливчики могли спать не на голой земле, а на подостланной шинели, которая умершему уже всё равно была не нужна. Рваные ботинки и обмотки заменялись более целыми кирзовыми сапогами (кирза - род прорезиненного брезента). Затем в лагерь прикатили три больших немецких грузовика. На них были погружены мёртвые тела и увезены на вечный покой в какую-то безвестную, не увенчанную надгробным крестом братскую могилу. В эти минуты я остро почувствовал всю ничтожность человеческой плоти. Так же, как и накануне, в этот день раздавали еду. Только на этот раз вместо овса и брюквы была распаренная гречиха, в перемешку с кормовой свёклой.
     - Меню всё-таки меняется! - сказал Ремизов, зло посмеиваясь. - А гречихи, Михайлыч, ты лучше не ешь: эта шелуха - верная могила.
     В эту ночь снова слышались крики и стоны, и снова на следующее утро немецкие грузовики увезли кучу раздетых трупов. Так продолжалось ещё две недели. Дождь стал лить почти беспрерывно, и очень похолодало. Я чувствовал, как быстро тают мои силы, а с ними и надежда на спасение. Ремизов тоже стал неузнаваемым. Его густо обросшее лицо приобрело жёлто-землистый цвет, щёки ввалились, и только глаза по-прежнему поблёскивали из-под густых бровей.
     Рядом, на кишевшей вшами шинели, медленно и мучительно умирал молодой парень из Костромы. Он был легко ранен в ногу и теперь у него началась гангрена. Меня мутило от ужасного запаха его гниющих ран. Он хватал меня за руки и слабым, страдальческим голосом умолял:
     - Задави меня, брат, ради Бога, задави! А то силов моих нет терпеть! Всё равно, ведь, подохну. Задави, не бойся! Не будет на тебе греха за это! Я бы уж сам повесился, да негде, сам видишь...
     Я с ужасом молча смотрел на него, а он, цепляясь за мою одежду, всё умолял:
     - Слышь, задави! Сжалься над моей мукой! Не бойся, ведь, на войне всегда добивают тех, кому не жить. Возьми ночью свою обмотку и затяни потуже на моей горлянке. А я и не пискну, и рукой не двину... Ей Богу, правда.
     Я чувствовал, что мои нервы этого больше не вынесут. С трудом поднявшись, я побрёл куда глаза глядят, лишь бы только не слышать и не видеть этих нечеловеческих страданий.
     На рассвете, когда я очнулся от тяжёлой дрёмы, Ремизов уже не спал. Он стоял рядом, раз-махивая руками, чтобы разогреть застывшее за ночь тело.
     - Вставай, Михайлыч! - крикнул он мне, - а то закоченеешь!
     Я хотел было подняться, и увидел, что в край моей шинели судорожно впилась рука костромчанина. Я взглянул на него. Его круглые, остекляневшие глаза неподвижно глядели куда-то ввысь. Он был мёртв. Его скрюченные пальцы крепко сжимали полу моей шинели, словно он хотел и меня забрать с собой. Мне стало жутко.
     - Александр Петрович, умер он... Придётся, видно, и нам здесь умереть, - сказал я, с трудом сдерживая спазмы, сдавливающие мне горло.
     Ремизов свистнул:
     - Умереть? Э-э нет, брат. Я с этим не спешу, и тебе не советую. Умереть мы всегда успеем. А пока что не раскисай, и так сырости хватает! У меня, брат, дело уже на мази... Сейчас я пойду потолковать с парнями, а ты меня здесь жди.
     Он вернулся час спустя и, придвинувшись вплотную ко мне, стал тихо говорить:
     - Так, Михайлыч, всё готово. Слушай: завтра утром нас вместе с мёртвыми погрузят на автомашину.Трупы свозят в заготовленные ямы пару километров отсюда. Слушаешь?..
     - Слушаю.
     - Дальше: на рассвете мы должны раздеться до белья, чтобы не отличаться от настоящих мертвецов и не вызвать подозрения у немцев. Наше барахло мы отдадим двум парням, которые нас бросят на последний грузовик и в последнюю очередь - поверх всей кучи. Понял?
     - Понял, - ответил я, поражаясь его способности при любых обстоятельствах думать до предела чётко, не пропуская ни одной мелочи.
     - Это не всё, продолжал он. - Главное, это - по дороге спрыгнуть незамеченными с грузовика. А не то нас бросят на дно глубокой ямы и привалят сверху какой-нибудь полсотней трупов, а это значит - быть заживо погребённым...
     Ремизов пристально глядел на меня:
     - Это всё, конечно, большой риск. Правда, грузовики не сопровождаются никаким конвоем, и спрыгнуть незамеченными с последней машины не так уж трудно. Тут недалеко есть село, там мы достанем какую-нибудь одежду.
     - А что если наш грузовик вдруг пойдёт раньше, и за нами будет ехать другая машина? Нас же могут заметить с неё. Что тогда? - спросил я, чувствуя, как меня охватывает дрожь волнения.
     - Что тогда? - переспросил Ремизов. - Тогда получим по добавочной порции брюквы с овсом за храбрость.
     - Как вы ещё можете шутить? - возмутился я.
     - А зачем же спрашиваешь, если сам хорошо знаешь, что тогда нам капут. Но лично я предпочитаю сразу умереть от пули, чем медленно сдыхать здесь от истощения или заворота кишок. - Он в упор посмотрел мне в глаза: - Ну что, Михайлыч, согласен?
     У меня засосало под ложечкой при мысли о направленном в лоб дуле автомата. Но это медленное умирание от голода и стужи под открытым небом, в грязи, было страшнее.
     - Согласен, - сказал я тихо, - другого выхода нет...
     Ремизов порывисто обнял меня за плечи.
     - Молодец, Игорёк! Ей-Богу, молодец! А я, признаюсь, крепко сомневался. Думал, не выдержит твоя интеллигентская кишка, сдрейфишь. Ну, а теперь не думай ни о чём - ложись и попробуй заснуть. Я разбужу, когда надо.
     Это было самым большим испытанием в моей жизни... Лёжа в одном белье на сырой земле, рядом с кучей мертвецов, я чувствовал, как убийственный холод пронизывает тело до мозга костей и леденит в жилах кровь. Но самым мучительным были вши, безнаказанно разъедающие тело, и безумное желание хоть на секунду приподняться и взглянуть, что происходит вокруг. Нервное напряжение доходило до предела, причиняя физическую боль. Минутами мне казалось, что я не выдержу, вскочу и, воя по-собачьи, брошусь бежать куда глаза глядят. Неимоверным усилием воли я заставлял себя не шевелиться. Ремизов лежал рядом, наши ноги соприкасались.
     И вот, наконец, до моего слуха донёсся рокот моторов подъезжающих грузовиков. Этот шум заставил меня застыть в нечеловеческом напряжении. В лицо пахнуло теплом и вонью выхлопных газов. Грузовики остановились где-то совсем рядом. Раздались гортанные выкрики немцев, сочная русская матерщина и глухие звуки падающих на платформу автомобиля мёртвых тел. Секунды мне казались вечностью. Но вот я почувствовал вдруг, как меня схватили за руки и за ноги, раскачали и - бросили! Леденящий холод мёртвых тел, на которые я упал, показался мне во сто крат ужаснее холода сырой земли...
     Заревели моторы и, мгновение спустя, стало качать и трясти: мы ехали. Тихий, еле внятный шёпот донёсся до моего слуха:
     - Посмотри назад, на лагерь, - мне не видно...
     Я немедленно открыл глаза и покосился назад. С чувством радости и облегчения убедился, что наш грузовик - последний: дорога за нами была пуста. Мы, очевидно, подымались на большой холм, так как лагерь был виден, как на ладони далеко внизу. Я покосился в другую сторону и встретился глазами с Ремизовым - он был наполовину привален скатившимися на него трупами.
     - Виден лагерь? - прошептал он снова.
     Я утвердительно качнул головой.
     Когда грузовик перевалил, наконец, через холм и стал катиться вниз, Ремизов осторожно выбрался из-под мёртвых тел и подполз ко мне.
     - Ползи к заду машины: на сторону прыгать нельзя. Как спрыгнешь, сразу падай и не шевелись! Пошёл!..
     По окостеневшим телам я подвинулся к заднему краю машины и, съехав ногами вперёд, шлёпнулся в грязь и застыл. Почти рядом со мной упало ещё два тела - Ремизов и один из мертвецов, очевидно стянутый им во время прыжка. Но в следующее мгновение я едва не вскрикнул от неожиданности, когда этот «мертвец» первым поднялся и, перебежав дорогу, упал в канаву. Я взглянул на Ремизова и увидел его сияющие, смеющиеся глаза - глаза человека, победившего смерть.
     - Не падай только в обморок, Михайлыч: он живой! - сказал Ремизов улыбаясь. - Ну, пошли за ним!
     Перебежав дорогу, мы упали в канаву рядом с ожившим «мертвецом». Это оказался здоровенный рыжий детина средних лет.
     Ремизов приподнялся и внимательно осмотрелся вокруг.
     - Так... Знакомить буду позже. А теперь веди, - обратился он к нашему новому компаньону.
     Мы выбрались из канавы и быстро, насколько хватало сил, зашагали прочь от дороги по
рыхлой, вязкой земле.
     Больше трёх месяцев отлёживался я с воспалением лёгких в хате Григория Охрименка. Он был жителем одного из ближайших к лагерю сёл и в последнюю минуту Ремизов сделал его участником нашего побега, не успев предупредить меня об этом. Он и был этим внезапно ожившим «мертвецом», который меня напугал во время нашего прыжка с автомобиля. Жена хозяина, Марина Павловна, добрая пожилая женщина, ухаживала за мной, как за родным сыном. Ремизов с хозяином часто уезжали «на спекуляцию», как говорила Марина Павловна.
     Была в разгаре лютая зима 1942 года. По слухам, доходившим в село, немцы уже были на Дону в Ростове, в Воронеже, в Орле и в Крыму. Советское правительство бежало на Волгу, в Самару. К этому времени я уже значительно поправился после тяжёлой болезни. Железная натура Ремизова быстро наверстала утерянное в лагере военнопленных - он выглядел цветущим; здоровье, казалось, так и брызнет из всех пор его крепко сколоченного тела. Из поездок он всегда возвращался весёлым, жизнерадостным, с обветренным на морозе красным лицом и кучей всевозможных новостей.
     Однажды они с хозяином привезли полные сани продуктов, которые выменяли за старую одежду в далёких сёлах. Поездка была удачной и все были очень довольны. На следующий день, отдохнув после дороги, Ремизов о чём-то пошептался с хозяйкой и она с важным и таинственным видом засуетилась возле печи. Откуда-то приносила какие-то банки, горшки, мешочки, и пряталась с этим всем за своей занавеской в углу. Ремизов притащил большую вязанку дров и затопил печь. Вскоре вся хата наполнилась вкусными запахами... хозяйка стряпала что- то особенное.
     Мы с хозяином за столом у окна играем в шашки. Против обыкновения, проигрыши его сегодня нисколько не огорчают, и даже благодушная улыбка гнездится в его рыжей бороде.
     - Сходил бы ты, Гриша, с Михайлычем подышать маленько свежим воздухом! И, кстати, забери у Гриценка нашу пилу. Полсела она уже обошла, а у самих напиленных дров нет! - проговорила Марина Павловна, выглядывая из-за своей занавески.
     Хозяин подымается, натягивает шапку-ушанку и полушубок.
     - И правда, Михайлыч, пошли, пройдёмся малость. Всё равно игры сегодня никакой: башка не варит!
     Я надеваю ватную фуфайку (приобретение Ремизова), и мы выходим в морозные сумерки. После долгой болезни и пребывания в хате, морозный воздух пьянит меня как спирт. Я иду неуверенно, пошатываясь. По дороге заходим к Гриценку. У них большая радость: только что вернулся младший сын. Всего лишь две недели тому назад он перебежал к немцам и они его отпустили домой. От него узнаём много интересных и жутких новостей.
     Узнаём о «мудром» приказе «гениального вождя и полководца» - НИ ШАГУ НАЗАД! О том, как в подожжённой немцами донской степи живьём горели люди, расстреливаемые в спину заградителями. Узнаём, как маршал Тимошенко под Лозовой завёл в ловушку целую армию и, оставив немцам на убой более 200 тысяч человек, сам еле успел удрать на самолёте. Узнаём о том, как в осаждённом Ленинграде более миллиона русских умирает от голода, доедая последних котов и собак, но город упорно держится. О том, что появился маршал Жуков, который с треском погнал немцев от Москвы...
     Во время этого рассказа меня вдруг охватывает чувство радостной гордости:
     - Ага, немчики... не берёт! Поотморозили ручки да ножки! Это вам не первые месяцы парадного марша, когда целые дивизии добровольно сдавались в плен! Это вам не беззащитные пленные, которых можно убивать дубинками...
     Сразу ловлю себя на этой мысли и не понимаю сам себя: «В чём же дело? Ведь, это значит, что ненавистная советская власть не гибнет, а удерживается. Почему же я радуюсь немецким неудачам?» Ответил я себе на этот вопрос только несколько лет спустя...
     Поблагодарив рассказчика и распрощавшись со всеми, мы с хозяином отправились домой. Когда мы открыли дверь и вошли в горницу, мне в первое мгновение показалось, что мы не туда попали: вся горница была празднично убрана; на окнах и на иконах красовались расшитые украинские полотенца; всё вокруг было утыкано зелёными еловыми ветками; вместо обыкновенной восьмилинейки горницу ярко освещала большая лампа «Молния», а посреди всего этого убранства стоял стол, покрытый белой холстиной и уставленный всевозможными закусками и бутылками.
     - О-го-го! - пропел хозяин, удивлённо осматривая собственную горницу. - Ну и Петрович, едят тебя мухи с комарами! Чего затеял! Ишь, как убрали горницу... Давно уж здесь так не бывало!
     Ремизов с чем-то возится в углу и загадочно улыбается.
     - Где ж это вы так долго пропадали? - проговорила Марина Павловна, выходя из-за своей занавески.
     Смотрю на неё, и у меня тоже невольно вырывается «Ого!» Она по-праздничному разодета и выглядит молодой, интересной. Хозяин, глядя на жену, молодо улыбается.
     - Да ты же у меня сегодня прямо лялечка! Совсем, как 25 лет назад!
     Марина Павловна краснеет и торопливо усаживает нас за стол.
     - Садитесь, садитесь! Уже и так всё простыло.
     Ремизов разливает в стаканы самогон, а я оторопело смотрю на всех по очереди...
     - Что, Михайлыч, не понимаешь? - обращается он ко мне, лукаво улыбаясь. - Это ничего. Сейчас вот пару стакашек самогона опрокинешь, и всё сразу ясным станет.
     Он подымается со своим стаканом в руке, глаза его блестят весело и задорно.
     - Итак, пьём за молодых! Дай Бог им здоровья, счастья и всякой удачи! Дай Бог им отпраздновать ещё, кроме этой, и «золотую свадьбу»! Горько, горько! - выкрикивает он и одним залпом опрокидывает свой стакан.
     Хозяин и хозяйка целуются. Я, наконец, понимаю, в чём дело: это - «серебряная свадьба» наших хозяев, 25-летие их совместной жизни. Ремизов трясёт меня за плечи...
     - Пей, Михайлыч, не бойся: от этого не умирают. Пей, и кричи «горько!»
     Я выпиваю полный стакан самогона и, чувствуя, как мне вдруг становится легко и весело, сам начинаю во всё горло орать: «Горько! Горько-о-о!»
     - Ну, спасибо тебе, Петрович! Удружил! - говорит хозяин, стараясь скрыть волнение. - И как это тебе удалось мою старушку сагитировать? Ведь уже добрых 15 лет, как у нас такого праздника не бывало. При НЭПе мы ещё жили с грехом пополам, кой-какое хозяйство было, хоть и паршивенькое, а всё же своё; у людей бывали, и люди у нас... А потом всё хуже и хуже пошло. А уж как началась эта чёртова коллективизация, да раскулачивание - мука тяжкая стала, а не жизнь. Если могли картох нажраться досыта, вот тебе уже и праздник был...
     Марина Павловна прослезилась, рассказывая, как выдавала замуж двух своих дочерей.
     - И приданого никакого мы им, бедным, не смогли дать, - говорит она, смахивая украдкой слёзы. - В город обе ушли за мужьями, но родителей всё же не забыли, спасибо им. Если б не они, пропали бы мы с Гришей в 33-ьем году. Устроили они нам прописку в Харькове. Гриша землекопом работал, а я уборщицей. Получали по карточкам свои граммы и - выжили, слава Богу! А здесь в то время больше полсела вымерло...
     Ремизов снова наливает стаканы.
     - Ну, а теперь, - говорит он громко, - ударим бедою оземь: давайте, выпьем за лучшее будущее и запоём какую-нибудь хоровую!
     - Выпьем, так выпьем, - подхватывает хозяин. - Ну, лялечка моя, веселей! Пей, сегодня у нас праздник!
     Все громко чокаются. Выпиваю ещё стакан самогона и чувствую, что всё вокруг начинает качаться, как на волнах. Словно откуда-то издалека ещё слышу - «Рэве та стогни Днипр широки... » - и потом проваливаюсь в какую-то чёрную бездну.
     На следующий день просыпаюсь поздно. Голова трещит, во рту отвратительный кислый вкус. В горнице никого нет. Ремизов с хозяином куда-то ушли. Марина Павловна возится по хозяйству - я слышу, как она в хлеву за стенкой покрикивает на корову. Вспоминаю вчерашнее и вдруг в сознании ясно всплывает мысль: «Да, всё это хорошо и мило; они, конечно, добрые люди, но мы же им, по существу, совсем чужие; Ремизов по крайней мере куда-то ездит добывать продукты, как-то помогает, а я - дармоед! Да и как бы там ни было, век здесь оставаться нельзя. Надо куда-то уходить. Но куда?..»
     Решение этого вопроса совсем неожиданно пришло пару недель спустя. Зима близилась к концу. Однажды, вернувшись из продолжительной поездки, Ремизов завалился отдыхать. Мне показалось, что он был чем-то угнетён. Он проспал более суток. И когда, наконец, проснулся, был молчалив и сосредоточен. Вечером того же дня, когда я уже укладывался спать, он подсел ко мне на кровать и, заворачивая махорочную самокрутку, начал:
     - Вот что, Михайлыч, нам надо серьёзно потолковать... - в его голосе звучали знакомые мне металлические нотки.
     - Я слушаю, Александр Петрович, - ответил я с каким-то нехорошим предчувствием.
     - Наши хозяева, Михайлыч, люди добрые и гостеприимные, слов нет. Но кормить два лишних рта, когда каждый кусок добывается с трудом, тяжело, если не сказать, невозможно. Понимаешь?
     - Понимаю. Я сам об этом думал уже.
     - Тем лучше, - продолжал Ремизов. - Ты уже, слава Богу, совсем окреп после болезни, и у нас нет никакой причины оставаться здесь дольше. Кроме того, немцы стали гнать людей на принудительные работы и даже отправляют целые транспорты в Германию. Местная сельская власть, конечно, в первую очередь спихнёт туда всех пришельцев, в том числе и нас с тобой. Чем это пахнет, мы уже знаем. Короче говоря, нам надо благодарить хозяев за хлеб-соль и сматывать удочки... - Он замолчал, сосредоточенно докуривая свою самокрутку.
     - Конечно, Александр Петрович, пора. Но куда бы нам лучше всего направиться? Как вы думаете? В Харькове я не хочу оставаться: слишком много тяжёлых воспоминаний связано с ним.
     Пуская клубы дыма, он несколько мгновений молчал, - глубокая складка пролегла меж его бровей.
     - Видишь ли, Михайлыч, - сказал он, с силой раздавливая окурок, - идти придётся тебе одному: мы, к сожалению, должны будем расстаться.
     Я был поражён.
     - Расстаться? Почему же мы должны расстаться?
     Складка на лбу Ремизова стала ещё глубже.
     - Потому, что я должен итти туда...
     - Куда? - не понял я.
     - Туда - назад, через фронт, к нашим...
     В этом последнем слове звучала горькая ирония. Это меня так ошеломило, что на некоторое время я потерял дар речи и только испуганно смотрел на него. Я знал, что он не шутит.
     - В прошлую поездку, - продолжал Ремизов, - я случайно встретил одного старого приятеля, который только неделю, как перешёл через фронт оттуда. Он рассказал мне, что в Пензе лежал в госпитале с Андреем, моим братом. Он говорит, что Андрей был ранен в голову и ослеп.
     Голос его стал глухой и жёсткий, и мне послышалось, что зубы его заскрипели.
     - Защищал родную советскую власть! И за это она его, инвалида войны, пожалует пенсией, которой ему едва хватит на килограмм хлеба и пачку махорки!
     Ремизов снова стал закуривать. Я, наконец, пришёл в себя:
     - Александр Петрович, вы знаете, чем вы рискуете? Ведь, это...
     Он почти грубо прервал меня:
     - Знаю. Не думай, что глупее тебя. Но у меня же не дюжина братьев, а только один. Нет, не будет он, калека, месить дорожную грязь и скитаться с протянутой рукой по вонючим вокзалам! Пока я жив, этого не будет! Советской власти он уже больше не нужен. А если бы даже и нужен был, то всё равно я его не оставлю. Я должен вырвать его оттуда, пока не поздно.
     Я больше ничего не говорил. Я знал, что отговаривать его бесполезно. Если он об этом сказал, значит, это решено твёрдо и окончательно.
     - Так-то, Игорёк, - сказал он, после продолжительного молчания. - Жаль мне, брат, с тобой расставаться. Но ничего не поделаешь. Так нужно.
     Затем он достал из ящика аккуратно завёрнутый пакетик и протянул его мне.
     - Вот здесь три письма - одно в Полтаву и два в Киев. Доставь их по адресам. И эти люди, которым я пишу, тебе помогут. Это - мои хорошие друзья, а, значит, и твои - будущие...
     Два дня спустя, ранним мартовским утром, мы тепло распрощались с нашими милыми хозяевами, так радушно приютившими нас на всю трудную зиму 1942 года. С Ремизовым прощаемся далеко за селом, на вершине холма, с которого виден был вдали хорошо известный нам обоим лагерь смерти.
     - Иди просёлочными дорогами, - даёт он мне последние советы, - подальше от железной дороги: на её восстановление немцы хватают и гонят всех, кто только под руку попадёт. Куда ни придёшь, сразу заявляйся в полиции, а не то тебя могут принять за партизана и сгоряча шлёпнуть.
     Я молча слушаю, чувствуя, что мне страшно с ним расставаться, что он мне близок и дорог. Он положил мне на плечо свою тяжёлую руку.
     - Ну, Игорёк, пора нам попрощаться и - в путь-дорогу! Давай, дружище, поцелуемся.
     Мы поцеловались. И снова, как тогда, в первый раз, глаза мои заволокло слезами. Он забросил на плечо свою плотно набитую сумку и, взяв мою руку, крепко её пожал.
     - Александр Петрович, ради Бога, берегите себя! - проговорил я, запинаясь от волнения. - Если вернётесь, если встретимся, я... я вам буду братом...
     - Спасибо, друг. До свидания. Даст Бог, ещё увидимся!
     Это были его последние слова. В следующее мгновение он уже шагал по талой санной дороге. Шагал бодро... в неизвестность, навстречу смертельной опасности.

 

III.

 

Была тёплая весна 1950 года. Старые развесистые каштаны на улицах Мюнхена стояли утыканные белыми канделябрами цветов, купаясь в утреннем солнце.
     На Штахусе, как всегда, кипело движение. Я сошёл с трамвая и стал выбирать объект для фотографии. На моём плече, поблёскивая глянцем кожаного футляра, болталась новенькая ретина «Кодак». Настроение у меня было приподнято-весеннее. Да и как не радоваться: накануне мы с женой получили сообщение, что мы приняты австралийской комиссией и через неделю отправляется наш транспорт - транспорт в другой мир, в новую, как нам тогда казалось, лучшую жизнь! И вот, в это тёплое весеннее утро я на Мюнхенских улицах щёлкал фотографии на память об этом чужом городе, по иронии судьбы ставшим мне дорогим и близким. Я прицелился, собираясь заснять общий вид Штахуса, но вдруг перед самым объективом выросла какая-то могучая фигура в плаще, заслоняя собой весь вид. Я подождал мгновение, не желая менять хорошей позиции, но человек в плаще не двигался с места. Тогда я, опустив аппарат, сердито взглянул на незнакомца. И остолбенел как поражённый громом, новенькая ретина едва не выпала из моих рук: передо мной, улыбаясь во всю ширь, стоял Ремизов! Он схватил меня за плечи и стал трясти так, что у меня защёлкали челюсти.
     - Михайлыч! Дружище! Живой! Вот, здорово! Чёрт меня подери со всеми потрохами - вот встреча, так встреча!
     Я не мог притти в себя от неожиданности и, словно пьяный, заплетающимся языком бормотал:
     - Александр Петрович! Александр Петрович...
     Он радостно, по-ребячьи захохотал:
     - Узнал всё-таки старого чёрта? А? Говори, сразу узнал?..
     - Сразу, конечно, сразу!
     И вдруг я почувствовал, как меня охватывает дикая, пьянящая радость: безудержно захотелось прыгать, кричать, смеяться; совсем как в детстве взял бы, вот сейчас, и гикнул во всё горло, или пошёл бы колесом на руках через площадь...
     - Ну, Михайлыч, - сказал Ремизов, весело поблёскивая глазами, - эта встреча получше тех двух! И мы её сейчас, как полагается, отметим. Тут поблизости есть знаменитый погребок: пошли!
     Я всё ещё от радости не мог связать двух слов и, глядя на него, как влюблённый, блаженно улыбался.
     - Александр Петрович... Вы? Здесь? Неужели это не сон?
     Ремизов снова радостно расхохотался.
     - Нет, Игорёк, не сон! Сейчас увидишь, что это не сон.
     Он обхватил меня своей крепкой рукой и почти перенёс на другую сторону улицы. Несколько минут спустя мы сидели в уютном ресторане за отдельным столиком. Посетителей в этот утренний час почти не было. Откуда-то доносилась приятная, ласкающая музыка. Радостное волнение распирало мою грудь, мне хотелось сказать Ремизову что-нибудь приятное.
     - Александр Петрович... Я так рад, так рад вам, что просто... просто слов не нахожу...
     Ремизов улыбнулся.
     - И не надо их находить, Михайлыч. Верю и так. Я тоже очень рад. Ты вот лучше скажи: время у тебя есть? Никуда не торопишься? - спросил он, заглядывая мне в глаза.
     - Есть! Есть, Александр Петрович! Сколько угодно, - поспешил я его успокоить.
     - Э-э, да ты, брат, богатый человек! Как я вижу, располагаешь неограниченным временем. А у меня его, к сожалению, мало - слишком мало для такой встречи! - он взглянул на часы: - всего три часа!
     Неприятный, тревожный холодок мгновенно остудил радостную теплоту, наполнявшую всё моё существо.
     - Нет, нет, это вы уж бросьте! Как это, «три часа»? Почему? - запротестовал я, предчувствуя что-то нехорошее.
     Ремизов оглянулся вокруг и понизил голос:
     - В 2.45 отходит мой поезд на Франкфурт, но только не на Майне, а на Одере. А оттуда я немедленно должен ехать в Лейпциг. Понимаешь?
     В этот раз я его понял сразу. Мне стало жутко от одних названий этих потусторонних городов.
     - Понимаю, - сказал я тихо. - Но неужели нельзя это отложить на пару дней?
     Он печально улыбнулся, качая головой..
     - Ну, тогда до завтра или хотя бы до вечера, - попросил я несмело, заранее зная, что это безнадёжно.
     Ремизов укоризненно посмотрел мне в глаза:
     - Михайлыч, дорогой, ты же знаешь, что если я сказал об этом, то значит - иначе нельзя. Меня, ведь, посылают туда не на курорт. Там меня ждут и подвергаются опасности... Пойми! В нашем распоряжении только три часа. Давай же, не будем их себе портить. Ведь, нам нужно так много рассказать друг другу.
     Он потрепал меня по плечу и улыбнулся доброй, отцовской улыбкой.
     - Ну, веселей, старина! Ещё встретимся. Коньяк пить будешь, или тебе чего-нибудь детского?
     - Буду, Александр Петрович, сегодня всё буду пить.
     Кельнер принёс заказанное.
     - За нашу встречу! - сказал Ремизов, подымая бокал.
     Только теперь, когда немного улеглось радостное потрясение первых минут, я заметил широкий лиловый рубец, пересекающий всю левую сторону его головы. Он поймал мой взгляд.
     - Что, брат, отметинка моя тебе понравилась? Это пустяки. Там, на спине, ещё есть парочка, похлеще. А вот ещё один сувенирчик, - сказал он, положив на стол свою левую руку: на ней не хватало двух пальцев.
     - Что это? - спросил я поражённый.
     - Как, «что»? Стреляют, сволочи, пулями, да снарядами. Вот, если бы стреляли кислыми огурцами, этого, пожалуй, не было бы! - он засмеялся, довольный своей шуткой. - Эх, ты, Игорёчек-попрыгунчик! Жизнь, это - не кинематограф, где герои всегда из воды сухими выходят. Слава Богу, что так отделался! Ну, а теперь - вали, рассказывай, как ты тогда в Киев добрался.
      Я вкратце рассказал ему всю свою незамысловатую историю, начиная с того момента, когда мы в 1942 году расстались с ним под Харьковом, и до настоящего дня. Он внимательно слушал, иногда улыбаясь и прерывая время от времени мой рассказ очередным бокалом. При этом он не забывал поглядывать на часы.
     - Да... время не стоит на месте, - проговорил он задумчиво, когда я закончил свой рассказ, - годы мелькают, как секунды... Вот, вспомнил я, как расстались мы с тобой в последний раз. И кажется, что это было только вчера. А ведь, уже восемь лет пролетело. Восемь лет скитаний среди чужих людей... по чужим дорогам...
     Так говорящим я его ещё никогда не слыхал. Я посмотрел на него внимательно и заметил то, на что раньше не обратил внимания: его виски густо посеребрены, а вокруг рта и на лбу пролегли глубокие морщины. Лицо его теперь казалось суровым, но глаза, как и прежде, по-мальчишески задорно и юно блестели из-под мохнатых бровей. Он тряхнул головой, словно отгоняя нерешённые мысли и уже совсем другим голосом проговорил:
     - Так, так, Михайлыч... Женился, говоришь, на киевлянке. Да ещё не на какой-нибудь, а с высшим образованием: знай, мол, наших... бери повыше! - он лукаво щурился, смеясь глазами, - ну, что ж, поздравляю, дело не вредное. Теперь, небось, размножаться начнёшь - детишки посыпятся...
     Я улыбнулся.
     - Ну уж, и посыпятся! А парочку малышей хотелось бы, конечно, иметь. Говорят, что без детей, это - не семья. А вот она, моя киевляночка, - сказал я, вынимая из бумажника фотографию жены.
     Несколько мгновений Ремизов внимательно смотрел на фотографию. Затем, возвращая её мне, небрежно сказал:
     - Что ж, ничего особенного! Хохлушка хохлушкой....
     У меня в эту минуту, наверное, было такое оторопелое выражение лица, что Ремизов не выдержал и расхохотался.
     - Ну-ну-ну, не падай в обморок! Пошутил я. А что, брат, комплимента хочется, похвалы? Правда? А зачем? Ведь, всё равно - похвалю я её или нет - она останется для тебя милее всех!
     Ремизов смотрел на меня добрыми, умными глазами.
     - Ну, что ж - хороша, слов нет! Очень хороша! Но главное, говорят, не красота, а доброта... Да ты, пожалуй, всё это лучше меня знаешь.
     Он закурил и как-то тихо, несмело спросил:
     - Скажи, Игорёк, только совсем откровенно: очень это хорошо..?
     - Что «это»? Что вы имеете в виду?
     Он укоризненно взглянул на меня:
     - Вот какой ты, непонятливый: ну - жена, семейная жизнь, уют, и всё такое... Как это в книгах говорится: «Тихая гавань, где тебя всегда ждут ласка и привет, где ты забываешь все горести жизни...» Ты, Михайлыч, не удивляйся такому вопросу. Видишь ли, я никогда не испытывал ничего подобного; читал об этом только в книгах. Сам, ведь, знаешь, какая жизнь была у отца народов. Таким, как я - никак нельзя было обзаводиться семьёй. Жил по-волчьи и любил по-волчьи. Были, конечно, женщины, но разве это можно назвать любовью? Так просто, мимо-лётные связи - «здравствуй и прощай». Порой, как вспомнишь, даже стыдно становится. Но хватит об этом. Аминь. Давай, вот, лучше опорожним бокальчики, а то застоялись они...
     Мы выпили. Ремизов посмотрел на часы и присвистнул:
     - Эге, Игорёк, ещё только часик один нам остался!
     Я спохватился:
     - Александр Петрович, да вы же мне ничего не рассказали ни о себе, ни об Андрее! Нашли вы его тогда? Где он?
     Глаза Ремизова потемнели, стали грустными и серьёзными. Он глубоко вздохнул.
     - Эх, Михайлыч, что там рассказывать! Остался там Андрей: не захотел итти со мной. Теперь я понимаю, что он был прав. Он был дальновиднее, умнее меня...
     Ремизов умолк и задумчиво глядел куда-то в пространство, словно там всплывали перед его глазами картины прошлого.
     - Как же вы через фронт пробрались? Почему Андрей не пошёл с вами? Ну, рассказывайте же, рассказывайте! - торопил я его нетерпеливо.
     Он виновато улыбнулся:
     - Задумался я малость, Михайлыч!
     Затем, взглянув на часы, стал торопливо рассказывать.
     - Прейти через фронт было не трудно. Немцы наступали нашим прямо на пятки. А там - паника, хаос, бегство. Никто и никем особенно не интересовался - энкаведистов, как корова языком слизала; только далеко за фронтом увидал я этих молодчиков. После месяца поисков я, наконец, нашёл Андрея в Казани. Приятель, встреченный мною тогда в Харькове, говорил правду: Андрей был слеп, но, к счастью, только на один глаз. Второй глаз после нескольких операций был спасён. Его левая рука тоже была изуродована. В Казани он жил с женой, о существовании которой я даже не подозревал. Андрей женился перед самой войной и не успел сообщить мне об этом. Жена его была сельская учительница - тихая, добрая женщина. Она его очень любила, и он её, конечно, тоже.
     Ремизов закурил и, мельком взглянув на часы, продолжал:
     - Признаюсь, эта женитьба Андрея меня тогда огорошила. Но я через фронт пробирался не для того, чтобы только поздравить его с браком и, ничего не сказав, уйти. Я сразу рассказал Андрею - откуда, и зачем я пришёл. Долго мы с ним говорили тогда. Но я помню хорошо весь наш разговор, и никогда его не забуду: я горячился, доказывал ему необходимость вырваться из советских лап и, пока не поздно, уйти со мной на запад. Он спокойно слушал и, когда я кончил, сказал: «Саша, милый, ты же знаешь, что советскую власть я ненавижу с детства, и, наверное, не меньше тебя. Но будь рассудителен: Ведь, мне уже под 50, я - калека, почти нетрудоспособный. Зачем и куда я пойду? Куда-то на чужбину, в неизвестность? Где у меня никого нет, и где я никому не нужен? А здесь у меня есть, хоть и убогое, пристанище. Здесь у меня есть человек, который не отвернулся от меня, калеки, и которому я дорог. И этот человек дорог мне тоже. Кроме того, не ты ли сам мне рассказывал, как немцы зверски уничтожают наших людей, добровольно сдавшихся к ним в плен? Освободители так не поступают. Так зачем же я буду менять одно рабство на другое, быть может, ещё худшее? Нет, Саша, - сказал он тогда в заключение, - от борьбы с советской властью я не отказываюсь, но думаю, что вернее это делать здесь, на месте, чем откуда-то издалека. Поэтому моё место здесь, с моим народом, и с родной земли я никуда не пойду».
     Ремизов забарабанил пальцами по столу и сокрушённо покачивая головой продолжал:
     - Да, это были его последние слова. С тяжёлым сердцем простился я тогда с Андреем. Эгоистичные чувства обиды и разочарования мешали мне здраво рассуждать, мешали быть объективным и справедливым. Мне почему-то казалось, что он должен был предпочесть брата, а не жену...
     Ремизов криво улыбнулся и махнул рукой:
     - Одним словом, чего там вола вертеть: молод был и глуп.
     Он взглянул на часы и оглянулся, ища глазами кельнера.
     - А как же вы назад пробрались? - спросил я торопливо.
     - Назад, Михайлыч, было труднее, чем туда, - уже у самого фронта сцапали меня товарищи и хотели шлёпнуть. Но судьбе угодно было иначе, чудом отделался я от расстрела: меня сунули в штрафной батальон и бросили под Витебск, в Витебскую мясорубку, как мы говорили. Страшное это было место. Там немцы крошили наших, как капусту. Штрафников посылали на верную гибель. После первого боя от нашего батальона осталась одна треть. После второго, думаю, что никого не осталось. В этом втором бою меня изрядно царапнуло. Наши штрафников не подбирали. Подобрали меня немцы и довольно прилично выходили, спасибо им. Таким образом я снова стал кригсгефанген. Тоже не сладко было, да спасибо, Андрей Андреевич выручил.
     - Значит, вы и в РОА были?
     - Был, Михайлыч. И где я только не побывал: был во Франции, в Италии, в Югославии, в Чехословакии... Трудное было время, в особенности после капитуляции туго мне приходилось. Дважды побывал в лапах у товарищей репатриантов и дважды ушёл. Последний раз вот с этим,
     - Ремизов указал на искалеченную левую ладонь.
     Я невольно вспомнил Платлинг, Дахау, Дэгенсдорф, с ужасом подумал о том, что вот сейчас, через полчаса, этот необыкновенный и дорогой мне человек сядет в поезд, который повезёт его в это страшное туда - за железный занавес. И он спокойно поедет туда, чтобы каждую минуту рисковать своей жизнью во имя великой цели, во имя освобождения порабощённой Родины. С чувством мистического страха и преклонения смотрел я на это умное и мужественное лицо, словно стараясь навсегда запечатлеть его черты.
     Подошёл кельнер. Я полез было за кошельком.
     - Оставь! - сказал Ремизов тоном, не допускающим возражений.
     Он уплатил и мы вышли на шумную площадь, где три часа назад с ним встретились.
     - Я не рисуюсь, Михайлыч, - сказал Ремизов, как бы читая в моих мыслях, - возможно, мною руководят больше личные счёты, чем общая великая цель. Но путь у меня один, и с него я не сойду до конца - до конца советской власти или моего собственного.
     На вокзал мы добрались за две минуты до отхода поезда. Прощание наше было коротким. Я снова держал его руку и, так же, как и в предыдущие разы, мне страшно было её отпустить.
     - Писать, Михайлыч, не обещаю, и тебя не прошу об этом, - говорил он, глядя мне прямо в глаза. - Ты уж прости меня, но я век писем не писал: не люблю и не умею. Да и куда мне писать: сегодня я в Мюнхене, завтра в Лейпциге, а послезавтра, может, в Киеве буду...
     Я взглянул на него с испугом и ещё крепче вцепился в его руку. Он улыбнулся.
     - Ничего, Михайлыч, не бойся, - Бог милостив, ещё встретимся. Может, ещё в Киеве на крестинах твоего будущего сына или дочери погуляем.
     Репродуктор с хрипом и треском предупредил об отходе поезда. Ремизов вошёл в вагон и подошёл к открытому окну. Он серьёзно посмотрел мне в глаза...
     - Надеюсь, Михайлыч, Австралия не заставит тебя забыть, что ты русский. И когда настанет великий день, возьмёшь винтовку и пойдёшь на зов Родины...
     - Думаю, что пойду, Александр Петрович. Дай только Бог, чтобы этот день скорее настал! Этот день уже не за горами.
     Он не кончил - паровоз протяжно загудел и поезд, лязгнув буферами, медленно тронулся. Я пошёл рядом с вагоном. Ремизов поспешно протянул мне через окно руку.
     - Ну, Игорёк, до свидания! Счастливо вам добраться до Австралии!
     Глаза мои заволокло туманом.
     - Пусть Господь вас хранит, Александр Петрович! Я верю, мы ещё увидимся. До свидания!
     Я схватил его руку и поцеловал. Поезд сразу пошёл быстрее и весь утонул в клубах дыма.
     Сквозь шипение пара и стук колёс я ещё расслышал отдаляющийся голос Ремизова:
     - До свидания, мальчишка дорогой! До свидания в России!
     Я возвращался домой словно во сне. В ушах звучали последние слова Ремизова: «До свидания в России!» И верилось мне, что несколько лет спустя, а может и скорее, где-то на полях далёкой Родины поведёт в бой свой батальон седой капитан. Он улыбнётся мне по-отцовски и тихо скажет: «Приготовься, Михайлыч...» И затем, словно Божий гром, прозвучит его голос: «Вперёд! За Россию!» Кто знает, возможно, это так и будет. Ведь, неисповедимы пути Твои, Господи...

 

И.М. Смолянинов.
Член Союза Писателей России
Апрель 1954 г. Мельбурн, Австралия.

назад

 

 
Make a Free Website with Yola.